– Ты еще выедешь сегодня на такси? – спросил я Ленца.

– Исключается, – ответил Готтфрид. – Ни в коем случае нельзя стремиться к чрезмерным заработкам. Хватит с меня сегодня и этого.

– Ас меня не хватит, – сказал я. – Если ты не едешь, то поеду я. Поработаю с одиннадцати до двух около ночных ресторанов.

– Брось ты это, – улыбнулся Готтфрид. – Лучше поглядись в зеркало. Что-то не везет тебе в последнее время с носом. Ни один пассажир не сядет к шофёру с этакой свеклой на роже. Пойди домой и приложи компресс.

Он был прав. С таким носом действительно нельзя было ехать. Поэтому я вскоре простился и направился домой. По дороге я встретил Хассе и прошел с ним остаток пути вдвоем. Он как-то потускнел и выглядел несчастным.

– Вы похудели, – сказал я.

Он кивнул и сказал, что теперь часто не ужинает. Его жена почти ежедневно бывает у каких-то старых знакомых и очень поздно возвращается домой. Он рад, что она нашла себе развлечение, но после работы ему не хочется самому готовить еду. Он, собственно, и не бывает особенно голодным – слишком устает. Я покосился на его опущенные плечи. Может быть, он в самом деле верил в то, о чем рассказывал, но слушать его было очень тяжело. Его брак, вся эта хрупкая, скромная жизнь рухнула: не было мало-мальской уверенности в завтрашнем дне, недоставало каких-то жалких грошей. Я подумал, что есть миллионы таких людей, и вечно им недостает немного уверенности и денег. Жизнь чудовищно измельчала. Она свелась к одной только мучительной борьбе за убогое, голое существование. Я вспомнил о драке, которая произошла сегодня, думал о том, что видел в последние недели, обо всем, что уже сделал… А потом я подумал о Пат и вдруг почувствовал, что из всего этого ничего не выйдет. Я чересчур размахнулся, а жизнь стала слишком пакостной для счастья, оно не могло длиться, в него больше не верилось… Это была только передышка, но не приход в надежную гавань.

Мы поднялись по лестнице и открыли дверь. В передней Хассе остановился:

– Значит, до свидания…

– Поешьте что-нибудь, – сказал я.

Покачав головой, он виновато улыбнулся и пошел в свою пустую, темную комнату. Я посмотрел ему вслед. Затем зашагал по длинной кишке коридора. Вдруг я услышал тихое пение, остановился и прислушался. Это не был патефон Эрны Бениг, как мне показалось сначала, это был голос Пат. Она была одна в своей комнате и пела. Я посмотрел на дверь, за которой скрылся Хассе, затем снова подался вперед и продолжал слушать. Вдруг я сжал кулаки. Проклятье! Пусть всё это тысячу раз только передышка, а не гавань, пусть это тысячу раз невероятно. Но именно поэтому счастье было снова и снова таким ошеломляющим, непостижимым, бьющим через край…

x x x

Пат не слышала, как я вошел. Она сидела на полу перед зеркалом и примеряла шляпку – маленький черный ток. На ковре стояла лампа. Комната была полна теплым, коричневато-золотистым сумеречным светом, и только лицо Пат было ярко освещено. Она придвинула к себе стул, с которого свисал шелковый лоскуток. На сидении стула поблескивали ножницы.

Я замер в дверях и смотрел, как серьезно она мастерила свой ток. Она любила располагаться на полу, и несколько раз, приходя вечером домой, я заставал ее заснувшей с книгой в руках где-нибудь в уголке, рядом с собакой.

И теперь собака лежала около нее и тихонько заворчала. Пат подняла глаза и увидела меня в зеркале. Она улыбнулась, и мне показалось, что весь мир стал светлее. Я прошел в комнату, опустился за ее спиной на колени и – после всей грязи этого дня – прижался губами к ее теплому, мягкому затылку.

Она подняла ток:

– Я переделала его, милый. Нравится тебе так?

– Совершенно изумительная шляпка, – сказал я. – Но ведь ты даже не смотришь! Сзади я срезала поля, а спереди загнула их кверху.

– Я прекрасно всё вижу, – сказал я, зарывшись лицом в ее волосы. – Шляпка такая, что парижские модельеры побледнели бы от зависти, увидев ее.

– Робби! – Смеясь, она оттолкнула меня. – Ты в этом ничего но смыслишь. Ты вообще когда-нибудь замечаешь, как я одета?

– Я замечаю каждую мелочь, – заявил я и подсел к ней совсем близко, – правда, стараясь прятать свой разбитый нос в тени.

– Вот как? А какое платье было на мне вчера вечером?

– Вчера? – Я попытался вспомнить, но не мог.

– Я так и думала, дорогой мой! Ты ведь вообще почти ничего обо мне не знаешь.

– Верно, – сказал я, –но в этом и состоит вся прелесть. Чем больше люди знают друг о друге, тем больше у них получается недоразумений. И чем ближе они сходятся, тем более чужими становятся. Вот возьми Хассе и его жену: они знают друг о друге всё, а отвращения между ними больше, чем между врагами.

Она надела маленький черный ток, примеряя его перед зеркалом.

– Робби, то, что ты говоришь, верно только наполовину.

– Так обстоит дело со всеми истинами, – возразил я. – Дальше полуправд нам идти не дано. На то мы и люди. Зная одни только полуправды, мы и то творим немало глупостей. А уж если бы знали всю правду целиком, то вообще не могли бы жить.

Она сняла ток и отложила его в сторону. Потом повернулась и увидела мой нос.

– Что такое? – испуганно спросила она.

– Ничего страшного. Он только выглядит так. Работал под машиной, и что-то свалилось мне прямо на нос.

Она недоверчиво посмотрела на меня:

– Кто тебя знает, где ты опять был! Ты ведь мне никогда ни о чем не рассказываешь. Я знаю о тебе так же мало, как и ты обо мне.

– Это к лучшему, – сказал я.

Она принесла тазик с водой и полотенце и сделала мне компресс. Потом она еще раз осмотрела мое лицо.

– Похоже на удар. И шея исцарапана. Милый, с тобою, конечно, случилось какое-то приключение.

– Сегодня самое большое приключение для меня еще впереди, – сказал я.

Она изумленно посмотрела на меня:

– Так поздно, Робби? Что ты еще надумал?

– Остаюсь здесь! – сказал я, сбросил компресс и обнял ее. – Я остаюсь на весь вечер здесь, вдвоем с тобой.

XX

Август был теплым и ясным, и в сентябре погода оставалась почти летней. Но в конце месяца начались дожди, над городом непрерывно висели низкие тучи, с крыш капало, задули резкие осенние ветры, и однажды ранним воскресным утром, когда я проснулся и подошел к окну, я увидел, что листва на кладбищенских деревьях пожелтела и появились первые обнаженные ветви.

Я немного постоял у окна. В последние месяцы, с тех пор как мы возвратились из поездки к морю, я находился в довольно странном состоянии: всё время, в любую минуту я думал о том, что осенью Пат должна уехать, но я думал об этом так, как мы думаем о многих вещах, – о том, что годы уходят, что мы стареем и что нельзя жить вечно. Повседневные дела оказывались сильнее, они вытесняли все мысли, и, пока Пат была рядом, пока деревья еще были покрыты густой зеленой листвой, такие слова, как осень, отъезд и разлука, тревожили не больше, чем бледные тени на горизонте, и заставляли меня еще острее чувствовать счастье близости, счастье всё еще продолжающейся жизни вдвоем.

Я смотрел на кладбище, мокнущее под дождем, на могильные плиты, покрытые грязноватыми коричневыми листьями. Туман, это бледное животное, высосал за ночь зеленый сок из листьев. Теперь они свисали с ветвей поблекшие и обессиленные, каждый порыв ветра срывал всё новые и новые, гоня их перед собой, – И как острую, режущую боль я вдруг впервые почувствовал, что разлука близка, что вскоре она Станет реальной, такой же реальной, как осень, прокравшаяся сквозь кроны деревьев и оставившая на них свои желтые следы.