От слез я не видел ничего, кроме зыбкого светового пятна, мои веки дрожали, но я не решался вытереть глаза. Увидев этот жест, Пат подумала бы, что дело обстоит совсем плохо. Не переступая порога, я попробовал улыбнуться. Затем быстро повернулся к Жаффе и Кестеру.
– Хорошо, что вы приехали сюда? – спросил Кестер.
– Да, – сказал Жаффе, – так лучше.
– Завтра утром могу вас увезти обратно.
– Лучше не надо, – сказал Жаффе.
– Я поеду осторожно. – Нет, останусь еще на денек, понаблюдаю за ней. Ваша постель свободна? – обратился Жаффе ко мне. Я кивнул.
– Хорошо, тогда я сплю здесь. Вы сможете устроиться в деревне?
– Да. Приготовить вам зубную щетку и пижаму?
– Не надо. Имею всё при себе. Всегда готов к таким делам, хотя и не к подобным гонкам.
– Извините меня, – сказал Кестер, – охотно верю, что вы злитесь на меня.
– Нет, не злюсь, – сказал Жаффе.
– Тогда мне жаль, что я сразу не сказал вам правду. Жаффе рассмеялся:
– Вы плохо думаете о врачах. А теперь можете идти и не беспокоиться. Я остаюсь здесь.
Я быстро собрал постельные принадлежности. Мы с Кестером отправились в деревню.
– Ты устал? – спросил я.
– Нет, – сказал он, – давай посидим еще где-нибудь. Через час я опять забеспокоился.
– Если он остается, значит это опасно, Отто, – сказал я. – Иначе он бы этого не сделал…
– Думаю, он остался из предосторожности, – ответил Кестер. – Он очень любит Пат. Когда мы ехали сюда, он говорил мне об этом. Он лечил еще ее мать…
– Разве и она болела этим?..
– Не знаю, – поспешно ответил Кестер, – может быть, чем-то другим. Пойдем спать?
– Пойди, Отто. Я еще взгляну на нее разок… так… издалека.
– Ладно. Пойдем вместе.
– Знаешь, Отто, в такую теплую погоду я очень люблю спать на воздухе. Ты не беспокойся. В последнее время я это делал часто.
– Ведь сыро.
– Неважно. Я подниму верх и посижу немного в машине.
– Хорошо. И я с удовольствием посплю на воздухе. Я понял, что мне от него не избавиться. Мы взяли несколько одеял и подушек и пошли обратно к «Карлу». Отстегнув привязанные ремни, мы откинули спинки передних сидений. Так можно было довольно прилично устроиться. – Лучше, чем иной раз на фронте, –сказал Кестлер. Яркое пятно окна светило сквозь мглистый воздух. Несколько раз за стеклом мелькнул силуэт Жаффе. Мы выкурили целую пачку сигарет. Потом увидели, что большой свет в комнате выключили и зажгли маленькую ночную лампочку.
– Слава богу, – сказал я.
На брезентовый верх падали капли. Дул слабый ветерок. Стало свежо.
– Возьми у меня еще одно одеяло, – сказал я,
– Нет, не надо, мне тепло.
– Замечательный парень этот Жаффе, правда?
– Замечательный и, кажется, очень дельный.
– Безусловно.
x x x
Я очнулся от беспокойного полусна. Брезжил серый, холодный рассвет. Кестер уже проснулся.
– Ты не спал, Отто?
– Спал.
Я выбрался из машины и прошел по дорожке к окну. Маленький ночник всё еще горел. Пат лежала в постели с закрытыми глазами. Кровотечение прекратилось, но она была очень бледна. На мгновение я испугался: мне показалось, что она умерла. Но потом я заметил слабое движение ее правой руки. В ту же минуту Жаффе, лежавший на второй кровати, открыл глаза. Успокоенный, я быстро отошел от окна, – он следил за Пат.
– Нам лучше исчезнуть, – сказал я Кестеру, – а то он подумает, что мы его проверяем.
– Там всё в порядке? – спросил Отто.
– Да, насколько я могу судить. У профессора сон правильный: такой человек может дрыхнуть при ураганном огне, но стоит мышонку зашуршать у его вещевого мешка – и он сразу просыпается.
– Можно пойти выкупаться, – сказал Кестер. – Какой тут чудесный воздух! – Он потянулся.
– Пойди.
– Пойдем со мной.
Серое небо прояснялось. В разрывы облаков хлынули оранжево-красные полосы. Облачная завеса у горизонта приподнялась, и за ней показалась светлая бирюза воды. Мы прыгнули в воду и поплыли. Вода светилась серыми и красными переливами.
Потом мы пошли обратно. Фройляйн Мюллер уже была на ногах. Она срезала на огороде петрушку. Услышав мой голос, она вздрогнула. Я смущенно извинился за вчерашнюю грубость. Она разрыдалась:
– Бедная дама. Она так хороша и еще так молода.
– Пат доживет до ста лет, – сказал я, досадуя на то, что хозяина плачет, словно Пат умирает. Нет, она не может умереть. Прохладное утро, ветер, и столько светлой, вспененной морем жизни во мне, – нет, Пат не может умереть… Разве только если я потеряю мужество. Рядом был Кестер, мой товарищ; был я – верный товарищ Пат. Сначала должны умереть мы. А пока мы живы, мы ее вытянем. Так было всегда. Пока жив Кестер, я не мог умереть. А пока живы мы оба, Пат не умрет.
– Надо покоряться судьбе, – сказала старая фройляйн, обратив ко мне свое коричневое лицо, сморщенное, как печеное яблоко. В ее словах звучал упрек. Вероятно, ей вспомнились мои проклятья.
– Покоряться? – спросил я. – Зачем же покоряться? Пользы от этого нет. В жизни мы платим за всё двойной и тройной ценой. Зачем же еще покорность?
– Нет, нет… так лучше.
«Покорность, – подумал я. – Что она изменяет? Бороться, бороться – вот единственное, что оставалось в этой свалке, в которой в конечном счете так или иначе будешь побежден. Бороться за то немногое, что тебе дорого. А покориться можно и в семьдесят лет».
Кестер сказал ей несколько слов. Она улыбнулась и спросила, чего бы ему хотелось на обед.
– Вот видишь, – сказал Отто, – что значит возраст: то слёзы, то смех, – как всё это быстро сменяется. Без заминок. Вероятно, и с нами так будет, – задумчиво произнес он.
Мы бродили вокруг дома.
– Я радуюсь каждой липшей минуте ее сна, – сказал я.
Мы снова пошли в сад. Фройляйн Мюллер приготовила нам завтрак. Мы выпили горячего черного кофе. Взошло солнце. Сразу стало тепло. Листья на деревьях искрились от света и влаги. С моря доносились крики чаек. Фройляйн Мюллер поставила на стол букет роз. – Мы дадим их ей потом, – сказала она. Аромат роз напоминал детство, садовую ограду…
– Знаешь, Отто, – сказал я, – у меня такое чувство, будто я сам болел. Всё-таки мы уже не те, что прежде. Надо было вести себя спокойнее, разумнее. Чем спокойнее держишься, тем лучше можешь помогать другим.
– Это не всегда получается, Робби. Бывало такое и со мной. Чем дольше живешь, тем больше портятся нервы. Как у банкира, который терпит всё новые убытки.
В эту минуту открылась дверь. Вышел Жаффе в пижаме.
– Хорошо, хорошо! – сказал он, увидев, что я чуть не опрокинул стол. – Хорошо, насколько это возможно.
– Можно мне войти?
– Нет еще. Теперь там горничная. Уборка и всё такое.
Я налил ему кофе. Он прищурился на солнце и обратился к Кестеру:
– Собственно, я должен благодарить вас. По крайней мере выбрался на денек к морю.
– Вы могли бы это делать чаще, – сказал Кестер. – Выезжать с вечера и возвращаться к следующему вечеру,
– Мог бы, мог бы… – ответил Жаффе. – Вы не успели заметить, что мы живем в эпоху полного саморастерзания? Многое, что можно было бы сделать, мы не делаем, сами не зная почему. Работа стала делом чудовищной важности: так много людей в наши дни лишены ее, что мысли о ней заслоняют всё остальное. Как здесь хорошо! Я не видел этого уже несколько лет. У меня две машины, квартира в десять комнат и достаточно денег. А толку что? Разве всё это сравнятся с таким летним утром! Работа – мрачная одержимость. Мы предаемся труду с вечной иллюзией, будто со временем всё станет иным. Никогда ничто не изменится. И что только люди делают из своей жизни, – просто смешно!
– По-моему, врач – один из тех немногих людей, которые знают, зачем они живут, – сказал я. – Что же тогда говорить какому-нибудь бухгалтеру?
– Дорогой друг, – возразил мне Жаффе, – ошибочно предполагать, будто все люди обладают одинаковой способностью чувствовать.